Но всё когда-то заканчивается, и вскоре, умытый, обмытый и переодетый в нестерпимо пахнущую хлоркой чистую пижаму, я уснул. Уснул, чтобы проснуться с ощущением неловкости от своих поступков, и вчера кристально ясного, а ныне смутно вспоминающегося, найденного мною решения. Я попытался разбросать туман в голове и вытащить на свет спрятавшуюся мысль, но мне не дали. Сухая ладонь деда Бориса невежливо затрясла за меня плечо, попутно стаскивая с лица натянутую до лба простыню:
— Давай вставай, шпион американский! Тут к тебе гости, гм, пришли. То есть это ко мне сначала, ну а теперь и к тебе…. В гости, ненароком….
Дед Борис начинает путаться и скрывает неловкость за напускной грубостью:
— Вставай, едрить твою, Пауэрс недобитый! Внучка моя, вишь, знает тебя! Смерша на тебя нет, су….
Громким кашлем дед Борис заглушает начатое слово и отодвигается в сторону, а из-за его фигуры появляется девичий силуэт. Взорвалась сверхновая, а я умер и возродился, отразившись в лучистых глазах моего солнышка. Пересохшие губы разомкнулись, являя миру робкие слова приветствия:
— Здравствуй, Надя!
— Здравствуй, Дима! А я дедушку навестить пришла, а потом тебя увидела! Представляешь? Я захожу, а ты спишь! А я так рада тебя видеть! В лагере столько разговоров и всё о тебе! И общая линейка была и все о тебе говорили! И собака с милицией приезжала, с настоящей грамотой!
Моё солнышко всё говорила и говорила. Сыпала новостями, улыбалась, хмурилась, перескакивала с одного на другое, совала мне в руки яблоки, убегала к кровати деда Бориса, что бы вернуться с горстью карамели, осторожно трогала повязку на моей голове. Пугалась и требовала пить все-все таблетки. Даже самые горькие. А я млел и всё повторял невпопад:
— Я очень рад тебя видеть, Надя. Очень. Рад.
А потом попросил её выйти со мной в коридор для важного разговора. Надя недоумённо замолчала, растерянно оглянулась на дедушку — дед Борис непонятно фыркнул — но кивнула и поднялась со стула.
Мы стояли в коридоре и разговаривали. Вернее, говорила она, а мой мальчик слушал её, наслаждался звуками её голоса и любовался ею. А я мучительно подбирал бездушные слова для убийства, зарождающегося между ними чувства. Жестокие и холодные слова, способные навсегда оттолкнуть её от нас. Стереть из памяти наше общее лицо, имя, все, что нас связывает. Забыть как страшный сон, как ночной кошмар. А иначе никак. Нельзя нам быть вместе, совсем нельзя. Вчера я понял, каким путём мне идти и на этой дороге для нашей любви места нет. Прости нас, солнышко, прости.
Мимо нас, шаркая тапками, брели идущие на перевязку, на процедуры, в туалет, из туалета. Пробегали белыми пятнами медсёстры, шествовали врачи и мелькали запыхавшиеся интерны с кучами бумажек в руках. На посту безнадёжно взывала к неведомому Маркову дежурная, настойчиво требуя получить у неё утреннию дозу порошков и таблеток. Со стены, хриплым динамиком, вещало радио о выдающихся достижениях колхоза имени кого-то, солнце светило и ветер шевелил пыльные листья тополей. Мимо нас проносились последние мгновения моей сегодняшней жизни, уступая первым секундам другой. Надя говорила и улыбалась, а я всё собирался с духом. Потом я сказал. Коротко, хлёстко. Словно дал пощечину. Сердце дрогнуло и мучительно заныло, словно вернулись все прожитые мной года, когда хрусталики слёз набухли на кончиках её ресничек, а губы задрожали от незаслуженной обиды.
Прости, солнышко, так надо.
Я отвернулся от Нади и слепо направился к дверям в палату. Но что-то помешало мне пройти. С трудом сфокусировав взгляд, я посмотрел сквозь застывшего истуканом в дверном проёме деда Бориса и ещё раз попытался пройти сквозь него. Не получилось.
— Ах, ты ж, гадёныш! Ты что же творишь выблядок! Убью, сучонка!
Дед Борис с шипением выпустил воздух из спёртых лёгких и ударил меня в лицо. Ударил сухим, костлявым, но всё ещё сильным, жестким кулаком, способным переломать мне нос и разбить губы, выбивая, сколько получиться, зубов. Но не сумел. На полпути его руку перехватила чужая ладонь. Обхватила запястье деда Бориса стальными пальцами, заставив старика морщиться от сильной боли. Незнакомый голос за моей спиной лязгнул металлом:
— Товарищ, вы понимаете, что бьете ребёнка?
— Ребёнка? Вот это ребёнок?! Ты где, рожа синепогонная, видишь тут ребёнка?! Тварь это фашистская, а не ребёнок!
Дед Борис плевался с каждым словом, исходя бессильной злостью. Я обернулся к голосу за спиной. Возле меня стоял коротко подстриженный русоволосый мужчина. Строгий серый, в мелкую полоску костюм. Галстук тоже серый, в тон. Белая рубашка. Не клетчатая, ни коричневая или синяя, а белая. Я опустил глаза вниз. Хм, а вот туфли визитёра подкачали. Бордовились странным красноватым цветом, выбиваясь из ансамбля.
— Здравствуй, Дима.
— Здравствуйте, Сергей Евгеньевич. Вы очень вовремя. Я собирался вам звонить.
Я протянул руку навстречу товарищу чекисту. Доли секунды поколебавшись, капитан протянул мне свою. Ну что ж, рука, по крайне мере чистая, как и завещал самый первый Чекист. Ногти обрезаны неумело, но тщательно подравнены пилкой. Заусеницы истреблены, на указательном пальце не проходящая вмятина от ручки. Обручального кольца нет.
— Знаете, было бы замечательно, Сергей Евгеньевич, если бы мы могли поговорить в другом месте. В спокойной обстановке, без посторонних и с обязательным наличием небольшого количества коньяка.
— Хорошо, Дима. Будет такое место. Кабинет главврача тебя устроит?
— Да, вполне. Только без главврача. И ещё…. — я обернулся к деду Борису, которого продолжал удерживать пришедший с капитаном медведеподобный мужчина — Отпустите, пожалуйста, старика. Он не виноват в неправильной оценке ситуации.