— Когда мне уходить, отец?
— Сейчас. И еще — отец пошевелил пальцами, завязывая пальцами узлы невидимой веревки — это тебе нужно знать. Один из этих — гневный плевок вонзился в пыль, вздымая серый фонтанчик — умирая, прохрипел: «К семени брата Илланата в землях тех придет неверный. Он будет говорить страшные вещи, но его устами будет вещать Аллах и твой сын должен будет исполнить просимое, как волю Милосердного». А теперь иди.
После разговора с Азаматом я напился. Напился как свинья, как плотник, в стельку, в зюзю. Напился дешевым портвейном с привкусом жженой резины. Давился, заталкивая в себя крашенную, креплённую дешевым опилочным спиртом жидкость и стоически переносил позывы к рвоте. Это оказалось гораздо труднее, чем купить сам портвейн и выцедить сквозь зубы первый стакан, сидя на лавке прогулочной площадки детского садика. Портвейн мне купил Немой. Купил молча, не задавая вопросов, на свои деньги. Только когда протягивал мне зеленоватую бутыль и небрежно протёртый стакан, странно посмотрел и даже, вроде бы, что-то хотел сказать, но не сказал. Отдал, кивнул головой, прощаясь и уехал. А я пролез сквозь дырку в заборе и, усевшись на лавку, сначала долго смотрел на окна больницы. Думал. Тяжело и долго. Мучительно искал другой путь, другой вариант и не мог найти. Потом смотрел на подошедшие ко мне и что-то говорившие тени на двух ногах. Тени мельтешили перед глазами, мешали, расхрабрившись, пытались вытянуть из моих побелевших пальцев бутылку, а потом встретились со мной взглядами. Я смотрел, они смотрели. Потом они что-то увидели, что-то важное для себя и куда-то исчезли. А я остался сидеть на скамейке с налитым стаканом, кипящей от мыслей головой и пустотой. Не знаю, когда пришла пустота. Мне кажется, она просто всегда была рядом со мной и во мне, но до этого момента не показывалась на глаза. Ждала своего часа. Я поздоровался с ней и предложил выпить. Отказалась. Тогда я забыл о ней и стал думать о своём одиночестве, чтобы не думать о пустоте. Это было менее страшно. Одиночество ведь когда-то кончается, а пустоту нужно чем-то заполнить. Смыслом или целью. А мне нечем. Нет у меня ничего. Нет смысла в моём существовании и моих действиях. Важного смысла, грандиозной цели, созидания. Только разрушение. Путь, ведущий в никуда, в пустоту. Всё что я делал и планировал сделать, нисколько бы не заполнило её. Пыль, прах и смерть плохой наполнитель. И ложью её тоже не заполнить. Азамат, эх Азамат. Наивный седой человек. Ты поверил мне, потому что у тебя не было выбора, ведь я говорил правду. Но не всю и не до конца. Говорил и делал. Ты судил меня по словам и делам моим, но ошибся. Да, ты видел, что за время моего нового существования, я сделал многое. Имя, деньги, уютный мирок для себя и своих близких, взрастил страх в некоторых и преклонение перед собой в других. Убил и полюбил. Но всё это делают тысячи и тысячи людей. Везде и всегда. Простых людей, не наделенных знанием будущего, не имеющих шанса, что выпал мне — знать будущее и иметь возможность его изменить. Но я не знал точно, как изменить настоящее, как заставить свернуть этот мир с его пути, что приведёт к существованию в уютном раю жвачных животных, а потом не к ночи помянутому Серому финалу. Рассказать? И кто же мне поверит? Слишком страшным и невероятным будет рассказ и отнесенным слишком далеко в будущее. Единственный выход — война. На уничтожение. Иначе все так и будет как у нас. Так как нет возможности изменить предстоящее этому миру. Это как с метеоритом или остывающим солнцем. Ни с траектории сбить, ни топлива в топку термоядерных реакций подкинуть. Поэтому с пути, что разрушит созданное на рваных жилах, костях, горе и беззаветном самопожертвовании государство, столь отличное от других, мне не свернуть. Не спасти страну, которая давала шанс жить по-другому. Жить не сладко, спать мало, работать много, но знать, что может быть, когда-то это всё изменится, и у людей вырастут крылья. Да и слишком высокая цена заплачена за СССР, и сбросить со счетов миллионы жизней, которыми было оплачено его создание и существование, мне казалось кощунством. Людские жизни, судьбы, мечты, планы и надежды, так и не ставшие явью. Да, это самая высокая цена за что либо. Но можно дать возможность сохранить основы. Фундамент, на котором выстроено это грандиозное здание. И после этого я понял, что мне делать. Сократить путь. А ещё я подумал, что если придётся платить за это людскими жизнями, то пусть моя жизнь и, возможно, жизнь моих близких, будет первой платой. Невысокой, по сравнению с ценностью жизней других, но хоть что-то. На этом обещании самому себе я допил портвейн и меня вырвало.
— Давай, Лодкин, сплавай до кустов. Проверь там. Может там опять ханурики бормотуху на детских площадках распивают.
— Степаныч, а чё сразу Лодкин-то? — рябому милиционеру очень не хотелось покидать уютное железное нутро «канарейки». К вечеру металлический кузов патрульного «уазика» остыл и уже не обжигал, а приятно грел остатками тепла. Да и «Маяк» начал передавать программу «Вечерний час» с «Песнярами», а «Песняров» Лодкин очень уважал, душевно ребята пели. Он даже усы как у них отпустил.
— Товарищ старший прапорщик! А пусть вон стажер идёт, а? Пусть привыкает, молодой, на «земле» работать.
— А и верно, Лодкин! Точно, давай, бери стажера, и вместе проверьте садик.
Со скрипом распахнулись двери патрульной машины, и невнятно ворчащий себе под нос Лодкин вывалился наружу. Потоптался, охлопывая себя по карманам, закурил мятую «Астру», хлопнул по тощему плечу стажера.
— Пошли, молодёжь, дисциплину с порядком наводить и блюсти социалистическую законность.